Виджет


В Геленджике и Новороссийске дул норд ост. Немцы ушли с мыса Хако недавно. Мы слушали всю героическую эпопею сражения за этот кусочек нашей земли из уст участников, в том числе контр адмирала Горчакова (его штаб был на Тонком мысу в Геленджике). Новороссийск был сильнейшим образом разрушен, но элеватор остался цел.

На машинах мы отправились в Анапу. Где то по дороге мы решили выйти из машин, размяться. Кругом рыжие заросли, безлюдно. Как вдруг, казалось, у самого моего носа, что то просвистело, и мы услышали стук очереди. Генерал Андреев вообразил себя командиром, мы вскочили в машины и дали ходу. Нас предупреждали, что в степи бродят оставшиеся после немцев какие то «элементы» (белогвардейцы, что ли?).

В Геленджике я вспоминал мать. Она любила по временам уезжать сюда отдыхать и жила у Семеновичей. В доме Семеновичей я нашел только старую няньку, еще из Красного Холма, и старую собаку. Вера Константиновна, жена краснохолмского доктора В. И. Семеновича, арестованного в свое время как эсера и погибшего в Сибири (я говорю «в свое время», имея в виду не царский режим, а 30 е годы, то есть период расцвета сталинского социализма), действовала на мою мать своим неистощимым оптимизмом.

Весной 1944 года наша академия решила вернуться в Ленинград. Блокада уже была снята. Восстановилось сообщение через Мгу. Правда, этот путь все время подвергался бомбардировкам немецкими самолетами. Станция Волховстрой подверглась налету – мы отсиживались где то за станцией, не зная, что нас ждет. Полчаса спустя «немец» улетел, мы вернулись в вагоны и благополучно прибыли в Ленинград.

Наша квартира, охранявшаяся старой Сергеевной, была цела, нужно было лишь остеклить окна. Как хорошо дома! Как хорош город! Какой то общий подъем – точно открылась новая счастливая полоса жизни.

Между тем немцы были еще близко, хотя и несомненно отступали. Налаживалась и жизнь академии; клиника получила другое помещение в главном корпусе Обуховской больницы. Мой кабинет раньше был кабинет И. И. Грекова123, в нем лежал до и после операции по поводу желчнокаменной болезни Иван Петрович Павлов, оставив на память свой портрет с надписью. Вообще это здание было как бы символом старой петербургской медицины боткинского типа; в нем работал и один из учеников С. П. Боткина – Александр Афанасьевич Нечаев, прославленный врач; сын его Александр Александрович, добродушный доцент моей клиники, прибыл с нами в свою старую больницу, где он и жил всегда, с детства.

Энергичный Зиновий Моисеевич развернулся: в клинике удалось создать экспериментальную и биохимическую лабораторию. В короткий срок в дальнейшем были выполнены многочисленные работы и выпущено два сборника трудов кафедры (один из них в 1947 году – в честь двадцатипятилетия моей врачебной и научной работы).

Счастливое событие – капитуляцию Германии, окончание войны в Ленинграде – праздновали в майский солнечный день. Было тепло, ходили в летнем. Я с ребятами влился в ликующую толпу, которая несла нас по Невскому, к Неве, к военным кораблям, стоявшим у набережной.

Через несколько дней группа медиков Военно морского флота, в том числе я, Триумфов, Засосов124 и Зедгенидзе125, отправилась «по следам войны» – на базы Балтийского флота. В Либаве в лазарете для немецких военнопленных мы встретили злые, колючие взгляды. Такие же лица, еще более ненавидящие, мы встречали и в других подобных медицинских учреждениях.

Первый немецкий город – Мемель126 – сохранил свой симпатичный германский вид, но дальше шла опустошенная Восточная Пруссия. Разбитые опустевшие фермы с красивыми черепичными крышами среди покинутых фруктовых садов, залитых бело розовым цветением. Обсаженные яблоневыми или липовыми деревьями прямые дороги прерывались иногда разрушенными мостами, но казались нам (после бездорожья российской земли) символом европейской культуры. На этих аллеях иногда попадались группы людей – это немцы, покидавшие родные дома и поля и шедшие на запад, подальше от русских. Тут были старики в шляпах, нарядные дети, женщины, одетые как горожанки, как даже наши модницы; в детских колясочках они тащили свой скарб – то, что удалось в них сложить; поверх вещей они сажали малышей; так шли они дни, не оборачиваясь и не глядя на обгонявших их машинах русских.

Шофер нашей машины сказал однажды: «Эх, несчастные», но тут же стал вспоминать, как в начале войны толпы наших беженцев обстреливались немецкими самолетами. «Сколько было убито ни в чем не повинных людей! А эти, что ж, пусть прогуляются с колясочками, мы ведь их не трогаем». Действительно, наши наступающие части никого из гражданского населения не убивали.



Осенью 1943 года я опять побывал в Ленинграде. Тогда там появились первые случаи острой гипертонии. Заметили появление этой формы окулисты, отмечавшие ретинопатию и отправлявшие больных к терапевту измерять кровяное давление. Главным терапевтом Ленинградского фронта был профессор Е. М. Гельштейн122, молодой тогда человек (да он и до самой своей преждевременной смерти – от гипертонии! – казался молодым). Он дал одну из первых сводок блокадной гипертонии. Интересные данные об этой форме сообщили работавшие в блокированном Ленинграде Баранов и Святская, а также Черноруцкий. Мне пришлось тогда лично наблюдать ряд случаев острого развития высокой гипертонии (случай возникновения гипертонии у молодой женщины врача 25 лет сразу после попадания снаряда в палату, где она находилась, – снаряд прошел в подвал и не разорвался).

Обсуждение сущности этой болезни состоялось в Горьком, на конференции терапевтов, с участием Ланга и Стражеско. Всем было ясно, это не что иное, как вариант гипертонической болезни, – и развитие ее в связи с нервным перенапряжением в условиях длительной блокады явилось одним из веских аргументов в пользу нервной теории патогенеза эссенциальной гипертонии, выдвинутой Лангом. Фон истощения, дистрофии играл роль предрасполагающего к болезни фактора.

В последующей своей научной деятельности (в Институте терапии в Москве) я всегда имел в поле зрения данные, полученные в Ленинграде во время войны; мне кажется, что естественный исторический эксперимент того времени, результатом которого была массовая «эпидемия» гипертонии, больше, нежели все другие научные материалы, доказал истинную сущность данной болезни.

Поразительная победа под Сталинградом вселила твердую уверенность в скором окончании войны. Настроение было приподнятое, все ожидали не только разгрома Гитлера и мира, но и перемен – перемен в духе белее свободном и демократичном. В войне сплоченно участвовала вся нация. Неужели после войны опять все пойдет по старому?

Вновь отправились на Черноморский флот. Проехали через освобожденный Сталинград, видели его руины, затем побывали в Кисловодске, где сохранились остатки эвакуированного туда I Ленинградского медицинского института. Преподаватели и студенты продолжали занятия при немцах (немцы даже выписали им немецкие медицинские журналы; а профессора Шаака при отступлении увезли, как немца, с собой).

В гостях у К. О. Пенкословского (когда то я занимался у него в группе, он был ассистентом у профессора Попова в Москве), бежавшего в Кисловодск из Днепропетровска и вновь застигнутого оккупацией, мы познакомились с его миловидной дочкой. В ответ на вопрос, хорошо ли обращались с нею немецкие офицеры, она искренне выпалила: «О! Это были просто рыцари, настоящие Зигфриды!» Недурно отзывалась о немцах и красивая сестра по диетпитанию нашей санатории; говорят, она имела с одним из них связь и даже аборт; общественность сурово осуждает ее и исключила из комсомола, но я не заметил, чтобы она от этого утратила кокетство и веселое настроение.




Архангельск был мокр от дождя, от каналов. Немножко что то голландское – в Соломбале. Повеяло историей, Петром Первым. Длинные деревянные мостики. Склады леса. В центре – город как город.

Юстин Юлианович Джанелидзе навел панику на хирургов в их отделении, а я, может быть, слегка подражая, обрушился на примитивное ведение больных в терапевтическом отделении. Но Джанелидзе пользовался непререкаемым авторитетом, а я, кто был к тому времени я? Ученик Ланга, подумаешь, мало ли там всяких учеников, хотя бы и автор «Болезней печени и желчных путей».

Далее мы отправились поездом в Мурманск. До Мурманска поезд тянул долго. Дорога до Кеми была сооружена недавно, она шла по пустынным топям.

Мурманск был затемнен. В тот же вечер, едва мы выгрузились из вагона, объявили воздушную тревогу, бомбы попадали в станционное здание, и мы видели, как над вокзалом показались языки племени. Машина несла нас под грохот взрывов; три немецких самолета бросали бомбы.

В госпитале происходила судорожная эвакуация больных в жалкие подвалы, называемые бомбоубежищами; тут уж, конечно, не до важных визитеров. В разгар возни с перемещением больных налет вдруг окончился, но в течение всей ночи поступали пострадавшие.

Мы оставили сильно разрушенный Мурманск, отправившись на катере по заливу (фьорду) в Полярное. Поселок взгромоздился на склоне гранитных гор. У причала стояли подводные лодки, морские охотники и катера. Госпиталь построен на скале (с настоящим подземным бомбоубежищем). Нас поразили порядок, чистота, изобилие еды и лекарств. Врачи – знающие и симпатичные.

Вечером мы пошли в клуб, где наши моряки и молодые женщины из врачебного и интендантского персонала обычно встречались с английскими моряками, когда под эскортом английских военных кораблей прибывали предназначенные для нашей армии транспорты с вооружением и продовольствием. Как раз при нас пришел такой отряд. Можно было видеть англичан в смешных (для нас) брюках и куртках, приветливо улыбавшихся: «О'кей», «Вери гуд», «Вери найс». В клубе англичане дружески обнимались с нашими офицерами, угощали дам, дымили сигарами.

План посетить полуостров Рыбачий был, казалось, реален. Мы вышли в открытое море. Ледовитый океан! Мы видели вблизи айсберг, сверкающую ледяную гору. Как вдруг был получен приказ: ввиду сложившейся военной обстановки вернуться обратно в Полярное. Выяснилось, что немцы предприняли в эти дни яростные атаки, чтобы выбить нас с полуострова, и связь с ним временно была прекращена.

В дальнейшем я еще несколько раз побывал на действующем флоте (вернее, среди воевавших моряков). Поездки эти, вероятно, приносили некоторую пользу в смысле улучшения организации медицинской службы флота, поэтому, может быть, не было удивительным награждение меня, среди многих других врачей, орденами Красной Звезды. Красного Знамени и медалями за оборону Ленинграда, Кавказа и т. п. Но я не помню, чтобы я проявил себя на войне хотя бы немножко героически: обнаружил бесстрашие, совершил какой либо смелый поступок, спас друга, убил врага и т. п. Конечно, не тот «вид оружия» и не та специальность. Хирурги – те могут перелить свою кровь, под обстрелом сделать спасительную операцию, например на корабле во время боя и т. п., а наша область прозаическая: ставь диагноз (хотя бы предположительный), давай лекарства, какие есть, смотри камбуз и гальюн. И все же славные ребята – врачи, в том числе и терапевты! Они действуют уже своим присутствием, придавая бодрость самой идеей медицинской помощи там, где царит смерть (ибо у войны прямая цель – смерть).



Самым странным мне показалось посещение Поти. Вернее, не Поти, этого скучного городишки, а какой то реки (кажется, притока Риони), в который заползли военные корабли нашего славного Черноморского флота. Они стояли на приколе, закрытые грязно зеленым брезентом, сливавшим их с окружающей опорой болотистых зарослей и жиденького, кишащего комарами леса. Гордые морские красавцы – в какой то вонючей луже! И, кажется, корабли проторчали там большую часть войны. Могли действовать только морские охотники, катера и подводные лодки (их было мало). Экипажи загнанных в ил кораблей болели малярией. Стала появляться и желтуха – болезнь ли Боткина или какая то иная, было нелегко сказать, как и сейчас еще нелегко сказать об острых желтухах, одна ли это форма или несколько разных.

Возвратившись в Тифлис и убедившись в улучшении состояния адмирала, мы отбыли в Москву. Летели через Баку, Каспий, Красноводск, Ашхабад, Ташкент. На севере свирепствовали снеговые бури, ташкентские «Дугласы» не летали, и нам пришлось отправиться поездом.

Опять зима в Кирове: глубокие сугробы снега, снег совсем завалил одноэтажные домики. Старший сын, ему уже четырнадцать лет, дружен с моряками и мечтает поступить на флот. Младший, малыш, катается на коньках во дворе. Он поймал крысу, сделал на ней операцию и решил быть медиком.

Весною 1943 года в Москве состоялся так называемый пленум Ученого совета Медико санитарного управления ВМФ. Обсуждались злободневные вопросы военной хирургии и терапии (см. труды). Начальник управления Ф. Ф. Андреев121 – славный, хотя и несколько напыщенный толстяк, больше похожий не на генерала, а на штабс капитана царской армии, – но, впрочем, он хирург и даже назначен профессором. Он целует ручки дамам, хорошо пьет, курит сигару и даже вставляет в свою цветистую речь французские слова. Андреев несколько любуется собой – ведь это он ввел широкий погон врачам (а в Красной Армии носят какие то паршивые узкие!). Я бы прибавил и еще дозу иронии, но вспоминаю другую картину, много лет спустя: мы собрались на консилиум по поводу его болезни в Главный военный госпиталь в Лефортове (в Москве), просмотрели рентгеновские снимки, анализ крови. Явно или бронхогенный рак легкого, или лимфогранулематоз; надо посмотреть больного. И вот открывается дверь – и на коляске везут Федора Федоровича: отечное лицо, черные черви вен, на вздутой шее – «голова консула», а на голове водружен генеральский военно морской головной убор. Вскоре он умер, и вспоминать хочется добром.

Лето в Кирове. Леник – в пионерлагере в Гольцах, на реке Вятке. Мы идем туда проведать ребят пешком через цветущие луга берегом. Леник набрал для меня большую кружку земляники – это одно из немногих проявлений нежности к отцу на всем протяжении дальнейшей жизни. Обратно плыли на лодке с прицепленным к ней плотом.

Скоро пришлось плыть и на большом речном пароходе в красивых каютах – Джанелидзе, я и еще кто то из профессоров Военно морской академии отправились в Архангельск по Северной Двине (очередной инспекторский вояж «главных специалистов»). Тут уж я насмотрелся на наши северные селения с обширными двухъярусными избами и чудесными древними церковками!

От Холмогор до Архангельска Двина особенно широка и мрачна. С моря дул холодный ветер. Краски осени, огненные на юге, стали ржаво мертвыми. Зато оживилась жизнь реки – парусные лодки, баржи, пристани.



Вскоре решено было эвакуировать адмирала в Тифлис. Ночью погрузили его на небольшое судно и, несмотря на то, что немцы все время следили за побережьем (и, по слухам, знали об истории с адмиралом), благополучно добрались до Сухуми.

В Сухуми уже начиналась железная дорога. Дали состав из паровоза и двух вагонов, из которых один – салон, для больного. Быстро промчались по Западной Грузии. В Тифлисе также был военно морской госпиталь, за бывшим дворцом наместника; поместились в особом павильоне – и тут же, по грузинским законам гостеприимства, пошли обеды, вино, излияния тамады и т. п. Адмирал болел, мы старались его лечить, но нас наперебой зазывали к себе толстые тифлисцы – откуда у них так много еды и денег? Разве война не продолжается? «Грузия не воюет», – говорили наши раненые моряки в госпитале.

Между тем война вступила в свою решающую фазу. Немцы заняли западную половину Предкавказья. Их передовые части дошли до перевалов. Правда, Военно Грузинская дорога удерживалась нашими. Основной удар неприятельских войск был направлен на Сталинград. Героическая оборона Сталинграда началась.

Я помню, мы читали сообщения о Сталинградской битве с очень большим чувством. Как здорово удалось не только остановить, но и «прищемить» неприятеля (а позже – отсечь его зажатую в тиски голову)! Сообщения о так называемом втором фронте союзников в Северной Африке у военной публики вызывали только насмешливое раздражение.

На Головинском проспекте (Руставели) по широким тротуарам слонялась молодежь. Столько мужчин, как будто нет войны! В оперном театре состоялся симфонический концерт – исполняли только что написанную Д. Шостаковичем Седьмую (Ленинградскую) симфонию, дирижировал Гаук. Публика разделилась: большая часть пожимала плечами или высказывалась: «не понимаю», «странно», «сколько шума и хаоса», «грубые ритмы» и т. п. Другая воодушевленно восприняла это новое творение молодого гения русской музыки, созвучное грохоту войны и героике ее противоречий. Тифлисцы всегда были музыкальным народом, и концерт имел громадный успех. Мы ходили также и на грузинские оперы Палиашвили.

Была сухая и солнечная тифлисская зима, на горах Кавказского хребта лежал снег, но близкие горы в сине коричневой дымке создавали ощущение теплоты юга. Моей спутницей по театру была врач невропатолог, грузинская еврейка, дочка местного врача, у которого мы кутили (потом она вышла замуж за Н. И. Гращенкова), или же я ходил в театр с одним из адъютантов Исакова, очень интеллигентным юношей, мечтавшим быть в дальнейшем, после войны, архитектором, но позже погибшим в одной из подводных лодок.

Адмиралу стало постепенно лучше, и мы обратились к своим более широким служебным обязанностям: я слетал на каком то самолете в Баку и посетил лечебные учреждения Каспийской флотилии (не шутите! ведь рядом Иран!), а также вместе с Джанелидзе мы посетили Батуми и Поти.

Близ Батуми в прелестном Махинджаури работал военно морской госпиталь. Вокруг росли бамбуковые рощи и сады цитрусовых – среди темных вечнозеленых ветвей желтели золотые мандарины.

Затем мы посетили одиноко стоявший на рейде крейсер «Кавказ» – красивый корабль, принимавший некоторое участие в операциях, связанных с отдачей врагу Одессы и Крыма, но в то время, очевидно, укреплявший наши части на турецкой границе вблизи Батуми (позже мы подъехали и к границе на машинах – и побывали в отряде сухопутных моряков, очень милых ребят в бескозырках и тельняшках). У командира крейсера в салоне мы выпили за победу.



Осенью Джанелидзе и меня вызвали в Москву. В самолете военно морского министра (наркома) адмирала Кузнецова117 мы спешно отправились на Кавказ – близ Сочи был ранен адмирал Исаков118. С нами полетел и генерал Андреев, начальник Главного медицинского управления флота. Лететь пришлось через Куйбышев на Гурьев и потом – над Каспием в Баку и Тифлис, и далее – в Сухуми.

Перелет от Баку до Сухуми шел параллельно Главному Кавказскому хребту – как бы на уровне его снеговых вершин. Мы вволю нагляделись на алмазные грани гор в синем небе.

В Сухуми мы сели в «Морской охотник», который помчал нас в Сочи; в ночной темноте сверкали лишь пенистые волны, отражая месяц и звезды; огни корабля были тщательно задраены. В небе по временам шумел мотор немецкого самолета. Немцы находились около Туапсе, но все побережье просматривалось ими с воздуха.

Нам рассказали, что адмирал Исаков, Каганович119 и командующий армией генерал Тюленев120 несколько дней тому назад ехали на машине по Черноморскому шоссе около Сочи; их обстрелял «Мессершмитт»; хотя они вышли из машины и спрятались у обочины, осколок бомбы все же попал в адмирала Исакова и раздробил ему ногу. Ногу пришлось ампутировать – что и выпало на долю прибывшему еще вчера главному хирургу Черноморского флота Б. А. Петрову (мой однокурсник). Сейчас адмирал в тяжелом состоянии, высокая температура (сепсис, пневмония).

Иван Степанович лежал строгий, страдающий и подозрительный. Начальство. Еще неизвестно, лучше ли (то есть добрее ли) больное начальство здорового. Его жена, воспитанная, но требовательная дама, считала, что она не хуже разбирается в медицине, нежели профессора, да к тому же она как будто из врачебной семьи или что то в этом роде. Кругом вертелась смесь из адъютантского и медицинского составов. Антибиотиков тогда еще не было, и больному назначен был коньяк повторно в изрядных дозах.

Поздняя осень в Сочи – пустом, простом – сияла прохладным морем, ласковым солнцем, цвели какие то цветы. Остались только озабоченные войной люди – работающие, а не отдыхающие.



Вообще работалось хорошо, несмотря на то, что наша семья (четыре человека, считая двоих детей) помещалась в маленьком номере гостиницы, где Инна и стряпала. Ходили на базар менять папиросы на масло. Выручал военный паек, включая свиную тушенку, «улыбку Рузвельта», и т. п.

Все как то хорошо подружились. Особенно подружились мы с Быковыми. Константин Михайлович Быков был не только известным физиологом, учеником Павлова, но и был культурнейшим и обаятельным человеком. В Кирове он писал свою замечательную монографию «Кора мозга и внутренние органы». Основные данные для этой монографии были получены еще в Ленинграде до войны, а частью – в первый год блокады. Надо заметить, что в ту пору мы не предполагали, какой резонанс получит эта книга в дальнейшем и как широко охватит – на время – наши научные представления учение К. М. Быкова о кортико висцеральных взаимоотношениях в физиологии и патологии. Я помню, что на все его суждения об условных рефлексах на мочеотделение, основной обмен и т. п. я отвечал равнодушным согласием, про себя считая это само собой разумеющимся и недостаточным для того, чтобы деятельность мозга поставить во главу тех процессов со стороны внутренних органов, которые нарушаются при «наших», то есть внутренних, заболеваниях. Кора нужна, чтобы думать, а не регулировать стул – стулу она, пожалуй, скорее мешает. Константин Михайлович уже в то время проповедовал нервоз как общую доктрину медицины – но делал это сдержанно, на основе добытых им и его сотрудниками физиологических фактов. Клинику он уважал – не в пример некоторым другим теоретикам, считающим клинику не наукой, а практикой.

Подружились мы с ним и на почве интереса к картинам. В Кирове как раз еще жили родственники Васнецовых. Мы посетили их дом и посмотрели оставшиеся там второстепенные вещи (созданный Рыловым в Вятке художественный музей был тогда закрыт). На пайковые селедки выменяли этюды Хохрякова и Деньшина.

Из Ленинграда приехал профессор Буш. Он имел хороший вид, нехотя отправился в небольшой дом отдыха, устроенный нашей академией за 100 верст от Кирова по Котласской железной дороге близ станции Пинюги. Вдруг телеграмма: Буш умер! Прожил благополучно блокаду, приехал отдохнуть – и вот конец. Вскоре такой же второй случай – с профессором Шапшевым116. Есть что то роковое в этом повороте образа жизни – от напряжения к покою.

Летом я с женой и двумя сынами жили в этих самых местах – близ станции Пинюги. Мы поселились в просторной избе, чистой половине из двух комнат, в очень миловидной деревушке Выползки. Она действительно точно выползла из леса, из под холма.

Два три раза в день мы ходили в санаторий, перебирались вброд через речку Пушму, холодная вода которой нас освежала, а ребят манила купаться. Кругом были пышные травы, ковры цветов и масса земляники. В соседних лесах на полянах все краснело от ягод. Ягоды были крупные, спелые, висели обильными гроздьями; ничего не стоило набрать их любую корзинку. Ни до, ни после я столько земляники не собирал, и до сих пор мне мерещатся, когда закроешь глаза, эти волшебные ягодные заросли! Мне тогда было сорок два года, жене – тридцать пять, она была еще тонка и красива, было приятно смотреть, когда она, нагибаясь, в легком платье, срывала землянику.